Сыну моему сейчас двадцать один год. На днях ушел в армию. Мать пошла провожать его до казарм. Мне же было некогда: завод, работа — своя горячка.
Вернувшись домой, матери я не застал. Через час пришла и она.
— Ну что, проводила?
— Проводила, до самого поезда. Музыки-то было, народу!..
— Ну, а он как?
— Он-то?.. Да как и все. Глаза блестят, смеется. Да… записку он мне какую-то сунул: «Передай, — говорит, — батьке. В бумагах у себя нашел. Так чтобы не затерялась, пусть останется на память».
Я развернул аккуратно сложенную пожелтевшую бумажку, прочел ее и улыбнулся.
Я узнал свой почерк. Карандаш местами выцвел, поистерся, но слова разобрать было можно:
«Ванюша, дай этому человеку инструментальный ящик, что под кроватью. Там где-то завалялся пулеметный ударник — нужно до зарезу». Я прочел, закурил и, скинув со счета десяток годов, подумал: «Сейчас ему двадцать один — значит, тогда было одиннадцать».
* * *
…Юнкера были пока еще хозяевами нашего города. Рабочие дружины, разбросанные по окраинам, были слабо вооружены. Патронов нахватали много, целыми ящиками, достали даже один пулемет; зато винтовок было вовсе мало. И все-таки восстание решено было начать незамедлительно, не дожидаясь, пока придет на помощь со станции Комлино взбольшевиченный батальон сибирского полка.
В эту черную октябрьскую ночь мокрый, хляблый снег без перерыва стучал в окна. Я вытащил с чердака винтовку, протер ее маслом и вдавил под затвор четыре блестящих, желтых, как ненависть, патрона. Пятый очередной послал ожидать момента — в канал ствола — и поставил винтовку на предохранитель.
Сын Ванюшка стоял рядом и надоедал:
— Батька, я с тобой пойду!
— Отстань!
— А я пойду!
— Не дури!
— Ты хоть что хочешь мне говори, а я за тобой увяжусь!
— Я вот тебе увяжусь!
Оставалось до назначенного срока выступления еще около двух часов. С минуты на минуту я ожидал нескольких товарищей, которые должны были зайти за мной.
Вдруг совершенно неожиданно электрическая лампочка поблекла и медленно, как раскаленный уголек, покрывающийся пеплом, угасла. Потом вспыхнула опять и опять угасла.
«Сигнал», — подумал я.
— Ванюшка, — крикнул я сыну, — сиди на месте и, если кто придет из наших, скажи, что я побежал к сборному пункту! Постой… Да, если придет кто-нибудь, кого ты не знаешь в лицо, ничего не говори.
Я выскочил на улицу. Возле угла Керосинной и Полицмейстерской, наткнувшись на заставу юнкеров, впрыгнул в первый попавшийся двор, оттуда через забор на пустырь и дальше прямиком к Стрешеневке.
Минут через пять я встретил Ваську Глыбова с его боевым десятком, Петьку Баталина с пулеметчиками и еще нескольких.
Подбежал выбранный нами в начальники дружины мадьяр Карши и ломаным прерывающимся голосом рявкнул:
— Стреляют по Стрешеневке! Юнкера предупредили восстание. Сигнал фальшивый. Все неситесь туда и задерживайте белых насколько можно… Твой десяток, — он ткнул пальцем на Ваську, — вместе с пулеметом — в монастырь. Обеспечьте место для отступления. Пулемет на колокольню… В случае чего, будем за стенами отсиживаться.
И исчез мадьяр, ринувшись в темноту навстречу выстрелам и навстречу тревоге и измене осенней ночи.
…Уже светало, когда остатки разбитых дружинников торопливо вливались в распахнутые ворота Преображенского монастыря. Юнкера были уже неподалеку. Первою строчкой резанул по ним с колокольни пулемет. Юнкера рассыпались и вросли в землю. Место было ровное, и переть на рожон было нельзя.
— Мы отобьемся! — крикнул мокрый и потный мадьяр.
Я послал надежных ребят верхами в Комлино с просьбой о помощи. Позади монастыря был пруд, а прямо перед воротами — широкая площадь со сквером. Ворваться сюда было не так легко. Сдерживая пыл наступающих, пулемет прострочил еще ленту и вдруг смолк.
— Боек сломан, боек ударника! — крикнул, подбегая, Петька Баталии. — А запасного нет.
И, как бы почувствовав, что у нас что-то неладно, юнкера открыли бешеную стрельбу по нашему убежищу.
Тут я вспомнил, что дома у меня среди инструментов валяется случайно подобранный где-то ударник.
— Пиши записку, — сказал мне мадьяр. — Кто хорошо плавает?
Вызвался двадцатилетний паренек Микошин. Он взобрался на стену, оттуда бухнулся в воду, вынырнул уже посредине пруда и быстро, саженками достиг противоположного берега. Потом скрылся из наших глаз за поворотом улицы.
…Прошел час — час напряженной, горячей перестрелки, час ожиданий и надежд. Микошин не возвращался. Очевидно, он был схвачен одним из белогвардейских патрулей. Винтовок у нас было мало. Мы отстреливались непрерывно, по очереди, до тех пор пока стволы не разогревались до того, что обжигали руки. Пулеметчики на колокольне злились, нервничали. Юнкера обнаглели окончательно и перебежками подвигались все ближе и ближе.
— Скверно дело! — сказал мадьяр. — Совсем плохо. Батальон будет не раньше как через три часа, а до тех пор не продержимся.
И вот в тот момент, когда уже отчаяние начало овладевать многими, когда казалось, что победа юнкеров почти неизбежна, с колокольни что-то закричало. И мы увидели у края пруда небольшую фигурку, разувающую сапоги. Но это был, очевидно, не Микошин, потому что ниже ростом и в черной рубахе.
Человек с того берега бросился в воду и поплыл. Теперь окончательно можно уже было определить, что это не Микошин, потому что человек барахтался в воде слабо и беспомощно.
— Потонет, — раздались вокруг голоса. — И кто это взялся?
Однако человек не тонул. Очевидно напрягая последние остатки сил, он медленно приближался к берегу, поминутно захлебываясь и отплевываясь.
— Пес вас возьми, да ведь это же Ванька! — крикнул я.
Сбросили со стены веревку. Ванька обмотал себя вокруг пояса, и его втащили наверх.
— Ты чего? — крикнул я рассерженно, думая, что, очевидно, Микошин потому и не возвращался, что не застал Ваньку. — Ты зачем сюда приперся? Я ж тебе говорил, чтобы ты сидел дома!
— Я ударник принес, — сказал он, пошатываясь и засовывая руку в карман штанов. — А Микошин раненый лежит.
* * *
Я кончил курить, так же тщательно свернул пожелтевшую бумажку и прибавил к семнадцатому году десяток скинутых лет. Это и получилось — сегодняшнее число: ноябрь — пятое — двадцать седьмого года.